Рассказ корм для собаки
Тендряков Владимир
* * * *
Хлеб для собаки
Лето 1933 года.
У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком — сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.
Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян — замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.
Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко «куркуль».
Куркули даже внешне не походили на людей.
Одни из них — скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.
Другие, наоборот, туго раздуты — вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.
И вели они себя сейчас тоже не как люди.
Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.
Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.
Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.
А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли…
Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали — спали.
Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал — вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, «бунтарь» сползал вниз по стволу и… затихал насовсем.
Такие и после смерти не походили на людей — по-обезьяньи сжимали деревья.
Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.
Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной — «смотри ты у меня!».
— Никто не выполз? — спрашивал он у начальника станции.
А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.
Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика — ни на перрон, ни на пути.
Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками «бунтарей», кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.
Начальник станции — «красная шапочка» — однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:
— Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..
Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.
Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
страна встает со славою
на встречу дня…
Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.
Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.
Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.
Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.
А я стоял в стороне и — нет, не ревел вместе с ней — боялся, надо мной засмеются прохожие.
Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре…
На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:
— Кто хочет?!
— Мне шматочек, — отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.
— И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..
Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.
— Всем не хватит! — Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.
— Мне! Мне! Корочку!..
Я отламывал всем по кусочку.
Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.
— Пахорукий! — выругал меня Пашка.
И отошел. За ним все поползли в разные стороны.
На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.
Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял — она голодна тоже.
— Это кто ж такой сытый?
И все те, кого я хотел угостить хлебом, охотно, торжественно, пожалуй, со злорадством объявили:
— Володька Тенков сытый! Он это!..
Я жил в пролетарской стране и хорошо знал, как стыдно быть у нас сытым. Но, к сожалению, я действительно был сыт, мой отец, ответственный служащий, получал ответственный паек. Мать даже пекла белые пироги с капустой и рубленым яйцом!
Ольга Станиславна начала урок.
— В прошлый раз мы проходили правописание… — И замолчала. — В прошлый раз мы… — Она старалась не глядеть на раздавленный хлеб. — Володя Тенков, встань, подбери за собой!
Я покорно встал, не пререкаясь, подобрал хлеб, стер вырванным из тетради листком клюквенное повидло с пола. Весь класс молчал, весь класс дышал над моей головой.
После этого я наотрез отказался брать в школу завтраки.
Вскоре я увидел истощенных людей с громадными кротко-печальными глазами восточных красавиц…
И больных водянкой с раздутыми, гладкими, безликими физиономиями, с голубыми слоновьими ногами…
Источник
Детство Владимира Тендрякова прошло в безрадостную эпоху послереволюционной России и сталинских репрессий, весь ужас которых остался в его памяти мрачным следом детских воспоминаний, составивших основу рассказа «Хлеб для собаки». Возможно, именно эффект детских впечатлений помог автору столь ясно и непредвзято описать события, происходившие в небольшом пристанционном посёлке, в котором и прошли первые годы его жизни.
А происходило там то же, что и во многих других подобных посёлках: раскулаченные «зажиточные» крестьяне, сосланные в Сибирь и не добравшиеся до места ссылки, были брошены умирать голодной смертью в маленьком березнячке на глазах у жителей посёлка. Взрослые старались обходить это ужасное место стороной. А дети… «Никакие ужасы не могли заглушить нашего зверушечьего любопытства», — пишет автор. «Окаменевая от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали…». Дети наблюдали за смертью «куркулей» (так там называли «живущих» в березнячке).
Для усиления впечатления, производимого картиной, автор прибегает к методу антитезы. Владимир Тендряков подробно описывает ужасающую сцену смерти «куркуля», который «вставал во весь рост, обхватывал ломкими лучистыми руками гладкий сильный ствол берёзы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно чёрный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, „бунтарь“ сползал вниз по стволу и затихал насовсем». В этом отрывке мы видим противопоставление ломких, лучистых рук гладкому, сильному стволу берёзы. Подобный приём приводит к усилению восприятия как отдельных фрагментов, так и всей картины.
Вслед за этим описанием следует философский вопрос начальника станции, по долгу службы вынужденного следить за «куркулями» : «Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?…». Подобный вопрос звучит как бы от самого автора, который спустя много лет поражается тому, как он, впечатлительный мальчик, не сошёл с ума при виде подобной сцены. Но далее он вспоминает, что ранее уже являлся свидетелем того, как голод заставлял «опрятных» людей идти на публичные унижения. Это несколько «обмозолило» его душу.
Обмозолило, но не настолько, чтобы остаться равнодушным к этим голодающим людям, будучи сытым. Да, он знал, что быть сытым это стыдно, и старался не показывать этого, но всё же тайком он выносил остатки своей еды «куркулям». Так продолжалось некоторое время, но потом число попрошаек стало расти, а прокормить более двух человек мальчик уже не мог. И тогда случился срыв «излечение», как его назвал сам автор. В один день у забора его дома собралось множество голодных. Они встали на пути возвращавшегося домой мальчика и стали просить еды. И вдруг… «У меня потемнело в глазах. Из меня рыдающим галопом вырвался чужой дикий голос: «Уходите! Уходите! Сволочи! Гады! Кровопийцы! Уходите! Остальные разом потухнув, опустив руки, начали поворачиваться ко мне спинами, расползаясь без спешки, вяло. А я не мог остановиться и кричал рыдающе.»
Как эмоционально описан этот эпизод! Какими простыми, распространёнными в жизненном обиходе словами, всего в нескольких фразах Тендряков передаёт эмоциональный надрыв ребёнка, его страх и протест, соседствующие с покорностью и безнадёжностью обречённых людей. Именно благодаря простоте и удивительно точному выбору слов, в воображении читателя с необычайной яркостью вырисовываются картины, о которых повествует Владимир Тендряков.
Итак, этот десятилетний мальчик исцелился, но полностью ли? Да, он больше не вынес бы куска хлеба стоящему под его окном умирающему от голода «куркулю». Но была ли при том спокойна его совесть? Он не спал по ночам, он думал: «Я дурной мальчишка, ничего не могу с собой поделать — жалею своих врагов!»
И тут появляется собака. Вот оно самое голодное существо в посёлке! Володя хватается за неё, как за единственный способ не сойти с ума от ужаса сознания того, что он ежедневно «съедает» жизни нескольких людей. Мальчик кормит эту несчастную собаку, которая не существует ни для кого, но понимает, что «не облезщего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть».
Можно было бы завершить рассказ на этой, сравнительно радостной, ноте. Но нет, автор включил ещё один эпизод, усиливающий тяжёлое впечатление. «В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя»
Так заканчивается рассказ. Но, даже после этого, читателя ещё долго не покидают ощущения ужаса и морального опустошения, вызванные всеми страданиями, которые невольно, благодаря мастерству автора, он переживал вместе с героем. Как я уже отметила, в этом рассказе поражает способность автора передавать не только события, но и чувства.
«Глаголом жги сердца людей». Такое наставление истинному поэту звучит в стихотворении А. С. Пушкина «Пророк». И Владимиру Тендрякову это удалось. Он сумел не только красочно изложить свои детские воспоминания, но и пробудить сострадание и сопереживание в сердцах читателей.
Источник
Рассказ «Хлеб для собаки» Тендрякова был написан в 1970 году. В его основу легли воспоминания писателя, детство которого пришлось на тяжелый послереволюционный период. Это было жестокое, немилосердное время, показанное сквозь призму детского восприятия.
Для лучшей подготовки к уроку литературы рекомендуем читать онлайн краткое содержание «Хлеб для собаки» по главам. Пересказ книги также будет полезен для читательского дневника.
Главные герои
Володя Тенков – рассказчик, десятилетний мальчик, добрый, бесхитростный
Другие персонажи
Отец Володи – герой революции, честный, порядочный мужчина.
Ваня Душной – милиционер, равнодушный к чужим страданиям человек.
Абрам – конюх, в чьи обязанности входит сбор и вывоз мертвых куркулей.
Дыбаков – первый секретарь партии, жесткий, циничный человек.
Краткое содержание
События происходят летом 1933 года, когда в небольших поселках стали появляться «те, кого уже не считали людьми». Это были раскулаченные зажиточные крестьяне, «куркули», сосланные в Сибирь, но так и не добравшиеся до места назначения.
От страшного голода одни из них походили на «скелеты с огромными, кротко горящими глазами», другие – до того раздуты, что, казалось, «вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа». Брошенные на произвол судьбы, они тихо умирали в небольшом скверике на глазах у жителей поселка. Милиционер Ваня Душной следил за тем, чтобы они «не расползались из скверика — ни на перрон, ни на пути».
Взрослые старались обходить это страшное место стороной, но детей невозможно было удержать от их «зверушечьего любопытства». Со страхом, жалостью и брезгливостью они наблюдали за мученической смертью куркулей. Начальник станции, глядя на этих детей, не понимал, какими же людьми они вырастут, если уже сейчас «любуются смертью».
Рассказчик удивляется, как он, будучи добрым, впечатлительным мальчишкой, «не заболел, не сошел с ума» при виде людей, умирающих от голода. Но тому есть объяснение – он уже успел «как-то попривыкнуть, обмозолиться» к человеческим страданиям. Будучи сыном ответственного служащего, он не знал, что такое голод, но его окружали люди, готовые ради куска хлеба на немыслимые унижения.
Худых истощенных людей в поселке звали «шкилетниками, больных водянкой — слонами». Однажды Володя стал «свидетелем нечаянного разговора Дыбакова с одним шкилетником». Наткнувшись на лежащего в пыли умирающего, Дыбаков «хотел было уже обогнуть случайные мощи», но тот перед смертью решил поговорить с начальником. Он никак не мог понять, за что его обрекли на погибель – «Неужель всерьез за то, что две лошади имел?», на что получил холодный утвердительный ответ.
Увиденные картины лишали Володю аппетита, и он, в отличие от младшего брата, стал плохо есть – «под горло подкатывала тошнота», чем очень злил мать. Его душа не ведала покоя – мальчику было жаль людей, вынужденных есть кору с деревьев, но он понимал, что это куркули, враги народа, и не достойны жалости.
По утрам в привокзальный березняк ездил конюх Абрам «собирать падалицу» – мертвых куркулей. Живых он не трогал, а трупы складывал «в телегу, как дровяные чурки». Затем начиналась обыденная поселковая жизнь.
Володе очень тяжело осознавать, что он один из немногих, кто не голодает. Мальчик принял решение делиться едой с «самым, самым голодным, даже если он враг». Для этого достаточно пойти в березовый скверик и протянуть руку с хлебом – там уж точно не ошибешься. Но он понимал, что нужно действовать украдкой, тайком ото всех.
Володе удалось незаметно от матери спрятать еду, которую он не доел во время обеда. Налетев «на одного из шатающихся по поселку слонов», Володя протянул ему остатки обеда и пообещал на следующий день принести еще. Мальчик был счастлив от того, что помог человеку прожить еще один день.
На следующий день Володя нес на пустырь все, что не съел сам. Однако ему так и не довелось передать «слону» обещанную еду. Дорогу ему преградила изувеченная какой-то болезнью женщина по прозвищу Отрыжка, которая умоляла поделиться едой с ее умирающим от голода сыном. Володя отдал ей все запасы, и, так и не дойдя до пустыря, повернул домой.
На следующий день Володя заметил, что возле «калитки торчал знакомый слон». Дождавшись ухода матери, он раздобыл несчастному немного хлеба и картофеля. От «слона» мальчик узнал, что у Отрыжки нет детей.
Свидетелем разговора Володи и куркуля стал отец мальчика. Володя очень любил и гордился своим отцом – героем революции. Он отчаянно боялся, что отец, узнавший о его помощи врагам народа, обвинит его в предательстве. Но отец лишь сказал, что у страны недостаточно на всех хлеба и «чайной ложкой море не вычерпаешь».
Вскоре Володя попал «в полную осаду» – возле его дома, узнав о доброте мальчика, стали появляться «шкилетники» и «слоны», умолявшие о куске хлеба. Когда они обступили Володю плотным кольцом и стали требовать еду, с ним приключилась истерика. Так произошло его «полное излечение от мальчишеской жалости».
Однажды Володя заметил плешивую, худую собаку с пустым взором, и понял, что нашел «самое несчастное существо в поселке». Мальчик начал подкармливать пса хлебом, но тот никогда не брал еду из рук – доверие к человеку навсегда было утрачено в нем. Однако Володя не ждал проявления благодарности от пса, ему было достаточно, что он поддерживает чью-то жизнь и тем самым зарабатывает собственное «право есть и жить»…
Заключение
В книге Владимира Тендрякова освещены нравственные вопросы: совесть, человечность, милосердие, моральная ответственность каждого человека перед обществом и самим собой.
После прочтения краткого пересказа «Хлеб для собаки» рекомендуем ознакомиться с произведением писателя в полной версии.
Тест по рассказу
Проверьте запоминание краткого содержания тестом:
Рейтинг пересказа
Средняя оценка: 4.9. Всего получено оценок: 778.
Источник
Рассказ «Хлеб для собаки» повествует о трагической судьбе русского крестьянства в период сталинских репрессий, весь ужас которых остался в памяти автора мрачным следом детских воспоминаний.
Тендряков Владимир
* * * *
Хлеб для собаки
Лето 1933 года.
У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком — сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.
Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян — замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.
Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко «куркуль».
Куркули даже внешне не походили на людей.
Одни из них — скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.
Другие, наоборот, туго раздуты — вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.
И вели они себя сейчас тоже не как люди.
Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.
Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.
Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.
А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли…
Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали — спали.
Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал — вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, «бунтарь» сползал вниз по стволу и… затихал насовсем.
Такие и после смерти не походили на людей — по-обезьяньи сжимали деревья.
Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.
Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной — «смотри ты у меня!».
— Никто не выполз? — спрашивал он у начальника станции.
А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.
Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика — ни на перрон, ни на пути.
Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками «бунтарей», кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.
Начальник станции — «красная шапочка» — однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:
— Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..
Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.
Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
страна встает со славою
на встречу дня…
Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.
Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.
Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.
Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.
А я стоял в стороне и — нет, не ревел вместе с ней — боялся, надо мной засмеются прохожие.
Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре…
На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:
— Кто хочет?!
— Мне шматочек, — отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.
— И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..
Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.
— Всем не хватит! — Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.
— Мне! Мне! Корочку!..
Я отламывал всем по кусочку.
Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.
— Пахорукий! — выругал меня Пашка.
И отошел. За ним все поползли в разные стороны.
На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.
Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял — она голодна тоже.
Источник